(1881—1973)
Тот, кто не искал новые формы,
а находил их.
История жизни
Женщины Пикассо
Пикассо и Россия
Живопись и графика
Рисунки светом
Скульптура
Керамика
Стихотворения
Драматургия
Фильмы о Пикассо
Цитаты Пикассо
Мысли о Пикассо
Наследие Пикассо
Фотографии
Публикации
Статьи
Ссылки

На правах рекламы:

Я визажист

Врачевание позора

Солнечная Италия оказалась полезна для Пабло. После всех своих приключений на рубеже смутных и не очень веселых для Парижа 1916—1917 годов что-то в этом хорошо отлаженном, смазанном самоуверенностью и честолюбием механизме стало заедать. Пикассо в последнее время жил в своем домике в Монруже если не полным затворником, то в одиночестве, на безопасном расстоянии от друзей-художников и бывших подруг. Конечно, он не пошел на фронт. Он всласть измывался над другими, кто оказался посмелее. «Как глупо будут выглядеть Брак и Дерен, — говорил он Гертруде Стайн с немалым ерничанием, — когда они положат свои деревянные ноги на стулья и начнут рассказывать о сражениях». Исподволь двусмысленное положение его угнетало, он опасался услышать упреки, когда друзья вернутся с полей сражений, а потому — копил яд сарказма. Обвинения в трусости всегда были для него сокрушительны, ведь Пабло боролся за славу мачо с юности. Но храбрее оказались другие. Даже Аполлинер — хотя не подлежал мобилизации — ушел на войну; в армию записался Андре Сальмон, художники Жорж Брак, Андре Дерен, Вламинк — все попали на фронт.

Друзей позиция Пикассо раздражала. Они считали, что и он должен записаться в армию, как всякий честный человек. Быть может, из-за чувства вины, унижения, усталости и опустошения война не принесла новых тем в его живопись. Испытывая душевный кризис, Пикассо вот-вот был готов погрузиться в привычную для него депрессию. Она всегда сопровождалась замедлением, если не полной временной остановкой «картинопроизводства», на пике творчества не знающего равных по количеству и интенсивности. Он ни в чем не находил прежней отрады. Все изменить могла только встреча с необыкновенной женщиной, которая залечит раны, отвлечет, влюбит в себя, а главное — очистит от накипи.

Он не думал об этом, но он этого хотел и ждал. Так оно и случилось.

Пабло быстро отогрелся, отошел, оттаял в весеннем торжествующем имперском Риме. Пусть пресыщенным парижанам он казался провинциальной дырой, но Вечный город имел свои видимые преимущества. Отсюда Пабло и Кокто вместе с «дягилевцами» уезжали в Неаполь, Флоренцию и Помпеи, здесь даже познакомились с местными футуристами. Несмотря на заметную, по сравнению с Парижем, южную пыль и грязь вдали от центральных площадей итальянских городов, воздух был везде изумительный, погода — вне всякого сравнения. Да и еда, вино были не только вкусными, но и относительно дешевыми. И, чему особенно обрадовался Пикассо, здесь можно было купить недорого прекрасные холсты шириной хоть до четырех и более метров, замечательной ровности, драть шкуркой не приходилось. А какое освещение, какой благодатный свет для этих итальяшек-художников! Избаловались, дьяволы ленивые. Их тут в Риме целый квартал, сбились в кучу, живут над гаражами автомастерских, каретных сараев, конюшен, «мажут» для туристов сладкие виды.

Как и предсказывал его друг Жан Кокто (в свою очередь весьма оживившийся в Риме под влиянием своего увлечения одним юным танцовщиком, крестником Леонида Мясина), Пикассо наконец-то вошел во вкус предложения Дягилева и теперь испытывал азарт художника, фантазии которого ничто не стесняло. Пабло жил в отеле на Виа дель Бабуино, между Пьяцца дель Пополо и Пьяцца ди Спанья, специально поселившись совсем недалеко от своей студии-мастерской, чтобы зря времени не тратить. А в часы, свободные от работы над самой трудоемкой частью — огромным занавесом к балету «Парад», для чего были наняты помощники, Пабло успевал делать и другие работы — изящные наброски, ставшие настоящей классикой его наследия. Пользуясь своей уникальной способностью к виртуозному, быстрому рисунку «в одну живую линию», Пикассо создал графические портреты Жана Кокто, танцовщиц, а также Дягилева, Бакста, Мясина и приехавшего в Рим Стравинского. Поскольку портреты были в большинстве своем реалистичными, в письме к Гертруде Стайн, будто бы извиняясь, Пикассо называл их «карикатурами». Ему было как будто неудобно перед оставшимися в Париже знакомыми за свой творческий подъем, за чувство покоя и счастья, и он старался умалить их всячески хотя бы в письмах.

После озабоченного Парижа он бредил ярким солнцем — надо же, почти испанским, как в родной Малаге! Это был воздух Средиземноморья, где до родного юга Испании рукой подать. И не важно, правда ли, что в Пикассо, помимо испанской, текла и итальянская кровь. Сказался на его настроении зов крови или нет, но, как бы то ни было, Италия омолодила, оживила, пронизала его солнцем и теплом исключительно вовремя.

Он, который для виду не жаловал музеи, увлекся путешествиями по знаменитым галереям, где царствовали Тициан, Гольбейн, Пинтуриккьо, Боттичелли, не говоря уже о «Страшном суде» Микеланджело; и, оставив снобизм и гонор кубиста в стороне, отдавал должное статуям, архитектуре и другим откровениям изобильного художественного пиршества. Особенно — Рафаэлю, но в первую очередь — античной мозаике, где его больше всего интересовала сжатая экспрессия, выразительность при строгой лаконичности изображения. Пикассо всю жизнь интересовался примитивным искусством в надежде нащупать там ответы на свои вопросы и подтвердить искания кубизма. И на этот раз многое взял в свою художественную копилку про запас, что пригодилось много позднее.

Но как безошибочно вычислили в балетной труппе, главным событием, пряно приправившем праздник весны, стала для Пикассо вовсе не мозаика, а новое любовное увлечение — белокожая, свежая, стройная, хорошенькая Ольга Хохлова.

Ее не называли писаной красавицей, как точеную приму Тамару Карсавину с ее необыкновенно эффектными «иссиня-бархатными» глазами на смугло-бледном лице. Но у этой девушки было одно из тех оригинальных лиц русских мадонн, которое меняется в зависимости от градуса эмоций, освещения и обстоятельств в диапазоне между классическим и строгим женским обликом эпохи Возрождения и наивным личиком простенькой барышни-крестьянки. Лицо — наиболее художниками любимое, способно выразить тысячу настроений.

Настойчивые ухаживания Пикассо сдержанная Ольга, не вооруженная развязной бойкостью, находила поначалу излишне демонстративными.

Она делала ему замечания, заявляя, что он ее компрометирует.

Вот это новость! «Компрометирует»! С ума сойти можно! Он в жизни подобного не слыхал. Распаленного Пабло такая постановка вопроса еще больше возбудила. Он нащупал препятствие, которое надо было преодолеть.

И уж кому-кому, а свободному в своих взглядах, независимому ниспровергателю всего отжившего было меньше всего дела до сплетен и пересудов по поводу своего увлечения. Мастерские Пикассо и его друзей по «парижской школе» никогда не были монастырскими кельями. Смена в их постелях любовниц, сожительниц, «гражданских» жен, а в промежутках — многочисленных натурщиц, никого не удивляла. Его друзья — вечно в кого-то влюбленный Аполлинер, Поль Элюар, Диего Ривера и другие — не затруднялись при выборе новой сексуальной партнерши. Не говоря о том, что непоседливый друг, этот вечный «ужасный ребенок» Жан Кокто был одним из самых известных рафинированных геев Парижа и вел в своем кругу весьма свободную жизнь. Но ненасытный мачо Пикассо, сексуальные аппетиты которого не знали равных, выделялся даже на таком пестром фоне. На то он и художник, чтобы купаться в стихии чувствований, капризно выбирать то, что захочется, возвращая миру свой плотский восторг в виде работ и платя за удовольствия самой звонкой монетой: безвозвратно ускользающим временем.

...Ничего удивительного, что в такой эротической, пронизанной чувственностью, сложно-переплетенной, грозящей подвохами обстановке окруженные кольцами чьих-то интимных дружб дягилевские балерины предпочитали держать язычки за зубами. И теперь, лишь мелькнул прозрачный намек на увлечения их патрона, они спешно притушили дальнейшие комментарии. И чтобы окончательно сгладить возникшую неловкость, озадаченные балерины на всякий случай сделали вид, что и новость об Ольге Хохловой и Пикассо их, в сущности, не очень-то интересует.

Ох, господи, они опаздывают на репетицию!

И «сильфиды» без лишних слов покинули холл отеля «Минерва».

Если посудачить всласть нельзя, так зачем воду в ступе толочь?

...А в это время на другом конце города, на живописной террасе придорожного grotto, увитого плетями винограда, где женщины угощались чудесными миндальными пирожными и удивительно вкусным итальянским мороженым granite, а мужчины налегали на отличную пасту, кьянти и кофе, Серж Дягилев, Пабло Пикассо и Ольга Хохлова безмятежно наслаждались обществом друг друга. Истории шли за историями — одна другой занимательнее и краше. Дягилев, желая развеселить их маленькую компанию, рассказывал, какая забавная обстановка царила у него в петербургской квартире на Фонтанке, когда он в молодые годы вместе с другом и кузеном Митенькой Философовым наладил выпуск журнала «Мир искусства». Для начала вспомнив чай с ароматом вишни, расписав на все лады дивные, украшенные взбитыми сливками петербургские пирожные, к которым он был неравнодушен, как и Ольга, и слегка подразнив балерину ее «диэтой», мешавшей наслаждаться прелестями жизни, Дягилев перешел к самой захватывающей части рассказа. О том, как они с приятелями обсуждали «недругов», их козни и интриги, и вдруг в комнату вошел его преданный камердинер Васька, слушавший эти истории в соседней комнате и пришедший в негодование. Он сделал выразительный жест вокруг шеи: «Может, этих недругов того-этого, просто порешить?! Я бы мог...» Ну все так и попадали...

— И кто, думаете, в нашей редакции, заправлял? — торжествующе спросил Дягилев Пабло и Ольгу. — Кто был главным? Вокруг кого все крутилось? Вокруг Бакста? Философова? Ничего подобного! Вокруг моей няньки, старушки приятной, с бородавкой на лбу, в натуральном повойнике, которая кормила и поила всех из огромного самовара чаем с сушками, да вокруг моего слуги Васьки Зуйкова, бегавшего по городу, как резвая савраска, с номерами журнала!

Дягилев ничуть не преувеличивал: как и преданный слуга Зуйков, добрая старушка-нянька, до смерти любившая своего Сергея Павловича, неутомимая хлопотунья с бородавкой на добром ли-це, была в кругу мирискусников личностью легендарной и даже попала на знаменитый портрет Дягилева 1906 года работы Бакста.

— А что такое «sushki»? — спросил Пикассо, выговаривая слово «сушки» как «сусьики», потому что слегка пришептывал. — Клянусь дьяволом, ничего не понял! Что старая мадам подливала вашим приятелям в чай — русский аперитив? Арманьяк? И каким таким особым бегом...savra...sav-ra-si-ki... бежал ваш лакей по городу, привлекая внимание толпы?

Тут не выдержали, дружно прыснули со смеху Дягилев и Ольга.

Сергей Павлович роскошным жестом с удовольствием поправил свою знаменитую набриолиненную седую прядь, что означало — «да, это можно рассказывать как анекдот», а Ольга опустила голову, и только дрожь дымчатого шарфика на тулье ее широкополой, по моде глубоко надвинутой на лоб серо-голубой шляпки выдала, что она беззвучно смеется над Пабло.

— А что я сказал не так, мадемуазель Кок-ло-ва? — обиженно переспросил Пикассо, щурясь якобы от весенних лучей солнца.

Мастер розыгрышей, он, конечно, и сейчас играл на публику и был рад, что его промах, случайная уловка удалась и развеселила даму его сердца.

— Нет, объясните, мадемуазель Коклова?

Он так до конца и не выучился произносить ее русскую фамилию.

Свежесть, наивность Ольги бросались в глаза. Своими выступившими на ярком итальянском солнце веснушками, которые ей немало досаждали, и прямым детским взглядом, наивными сентенциями, вычитанными из книг, она напомнила уставшему от неразберихи и мусора последних лет Пабло чистую девочку, девочку на шаре — тонкую, колеблющуюся, как тростинка. И в то же время эта девочка-женщина, как и все балерины Дягилева, отличалась зрелой элегантностью и вкусом. Ольга умела одеться как дама из высшего общества, что соответствовало действительному положению вещей: она выросла в среде, где женщине полагалось знать толк в одежде, где вкус был и талантом, и проявлением хорошего воспитания. Русская балерина удивила его не только правильным, немного старомодным, зато литературным, как он оценил, французским языком. Его не портил легкий акцент. Несравненной показалась и ее манера держаться без ломанья, ненужного апломба, наигранного кокетства, чем так славятся французские танцовщицы. В Ольге жили достоинство, сдержанность, и в то же время — глубина и простота. Сочетание, к которому Пикассо не привык не только потому, что среди его любовниц не было аристократок — у него и «порядочных девушек» еще не было.

Словом, он оглянуться не успел, как оказался в плотном кольце чувственной обстановки, пронизавшей все балетные поры. Только это был не угар «Улья» — парижского гнезда художников. Это были отношения людей интеллигентных, привыкших к определенному уровню жизни, и одновременно — настоящих артистов, не гнушавшихся работой, знавших и любивших мир искусства. Многие из них музицировали, как Ольга, на рояле, пели, много читали, да и вообще были гораздо более развиты, чем все попадавшиеся на пути Пабло знакомые из театрального мира, и тем более женщины из мастерских. К удивлению Пикассо, имевшего слабое представление о балете, здесь никто не знал, что такое наркотики, запой или откровенное манкирование своим временем, телом, тренажом и «классами». Танцовщики были счастливыми заложниками сцены и своего успеха.

В Париже все текло по-другому. У знакомых Пикассо хорошеньких парижанок была своя практичная жизненная философия. Иначе там женщинам не прожить. Они легко сходились и без излишнего драматизма расставались со своими мужчинами, стойко устремляясь на поиски новых партнеров и средств к существованию. Этот стиль жизни Пикассо, сам начинавший в Париже с нуля, испытавший в свое время тяготы безвестности, нищеты, голода, озлобления, отлично понимал и принимал. С такими женщинами он, в конечном счете, не очень-то церемонился, но здесь, с занятными русскими, начиналась настоящая терра инкогнита. Приходилось быть настороже и с Ольгой — что скажет? Что подумает? А это как воспримет?

Он не торопился знакомить понравившуюся ему девушку с образчиками и глубинами своего кубистического творчества. Он просто-напросто боялся, что оно ее отпугнет или вызовет насмешки. Пабло сразу понял, что Ольга не годится на роль любовницы или содержанки, но и это было внове — так что оставлять ухаживания не собирался. Тем более что жизнь бесплатно дарила ему сейчас массу тем, людей и впечатлений. А Пикассо обожал все новое по определению, и в людях его всегда интересовало то, что не умел или не знал сам. К ним, совершенно на него не похожим, его притягивала какая-то архаическая сила.

Так вначале, по всем законам любовных романов, в Ольге и Пабло проснулось огромное любопытство друг к другу.

Необыкновенная энергия, которая распирала Пикассо изнутри, стала для Ольги тем самым недостающим звеном. Он был экстравертом, она — интровертом. Он был напорист и импульсивен, она — застенчива и меланхолична. Он был атеистом, она — верующей. Она была белокожа, он — смугл, как просмоленный, с головы до пят. Она — аккуратна и педантична, он — неряшлив и сумбурен. Она ценила верность, семью, традиции, он терпеть не мог такие «буржуазные предрассудки и способы человеческого закабаления». Она любила классическую музыку, он ее не понимал. Список можно продолжить до бесконечности: от привычек — до меню. Столь разных, да что там — диаметрально противоположных друг другу людей по характеру, воспитанию, языку, национальности, идеалам, не говоря о колоссальной разнице в сексуальном опыте и темпераменте, было трудно отыскать.

Но недаром говорят, что противоположности, крайности сходятся. Они с увлечением пустились в опасное путешествие по чудесной, коварной дороге из рая в ад.

Для Ольги художник, который был старше ее на десять лет, очень скоро стал символом мужественности и жизненного опыта, проводником в мир живописи, способом познания незнакомых вещей и пробудил в ней искушение сделаться музой и верной спутницей таланта, быть может, гения. А в Пабло — в этом можно не сомневаться — Ольга в первую очередь разбудила чувственность, мужской интерес, замешенный на удивлении. Если бы кто-то из приятелей спросил тогда у Пикассо напрямик: «Ну, говори, что же в этой твоей русской Ольге такого особенного?» — то вопрос наверняка застал бы его врасплох. Ему было бы весьма трудно подобрать слова, объясняющие, почему он так увлечен. Как в пушкинской Татьяне, все «тихо, просто было в ней». Эта белая кожа, нежный румянец свежести, длинные брови, печальные глаза, детский рот, россыпь легких веснушек на переносице, с которыми она так отчаянно боролась. Все дышало невинностью, чистотой... Неподдельная, настоящая? Это «теплее», ближе к правде. Но было нечто такое, что совершенно не поддавалось определению. Эманации какого-то высшего уверенного спокойного знания, исходившие от русской девушки, — вот что изумляло и зачаровывало Пикассо. Образ погруженной в свои мысли Ольги был так далек от ужасов войны, так равнодушен к ней, как равнодушна сама природа к тем глупостям, которые делает на земле человек, как безразличны были прекрасные римские статуи к гримасам времени, что непрерывно текло возле их мраморных подножий. И это достойное спокойствие среди беспокойного мира могло показаться величайшей и сокровенной Тайной, перед которой немеет язык и хочется снять шляпу.

Словом, Пикассо решил, что перед ним — идеал, ожившая антика.

Да тут и натяжки не было! Пабло бывал на репетициях, спектаклях, видел Ольгу полураздетой. От этой изящной линии спины, рук, плеч, что выражали одну грацию и смотрелись не только на сцене, но и в толпе, на улицах Рима, где многие обращали внимание на стройную балерину и ее летящую походку, он вообще был без ума. Он полюбил ее манеру одеваться — ничего лишнего, продуманная композиция, тонкая палитра цвета, но в этом и был парижский шик. И теперь с удовольствием и жадностью художника поглядывал на серые перчатки, тонкую нитку жемчуга, весенний костюм цвета неуверенного сизого рассвета над морем — сложный серо-голубой переход, перламутровая гамма, в которой, как в дымчатом облаке, плыла его задумчивая визави.

Его друг, поэт Макс Жакоб, жарко уверял, что Пикассо охотно променял бы славу великого художника на славу донжуана. Но зачем хотеть того, что уже есть? Пабло и так уже давно стал коллекционером, безжалостным охотником за женскими прелестями и их прекрасными разнообразными отличиями. Женщины были его страстью, его мукой, его счастьем и допингом. Они заменяли ему опиум, гашиш и кокаин, с которыми Пабло порвал всего лишь за несколько лет до встречи с Ольгой, и то лишь потому, что смертельно испугался, когда повесился один из соседей по их убогому «дому творчества», потреблявший их в избытке. Погружаясь в женщин, в их суть, любя их и ненавидя, Пикассо обретал крылья. И вполне мог поспорить с другим испанцем, пушкинским Дон Гуаном, тоже художником в душе, который, к своей немалой досаде, заметил у донны Анны лишь «узенькую пятку под этим вдовьим, черным покрывалом», но с него и этого было довольно: воображение дорисовало остальное.

А в Ольге и помимо «узких пяток» было немало такого, что возбуждало творческое воображение испанца.

В тишине этой закрытой раковины, в ее перламутровом сокровенном молчании девушка казалась такой уязвимой и хрупкой, такой беззащитной и трогательной — как настоящая жемчужина.

«Дьявол, какие плечи и грудь! А эта удрученная поза мадонны... сложенные руки... эти умоляющие брови, — думал про себя Пабло. — Я тоже кое о чем умоляю! Как бы нам поскорее помочь друг другу? Нет, честное слово, я готов вернуться к реальной натуре. Я совершенно созрел!»

Для толчка воображения должен был найтись некий предмет, знак, деталь, зачинающие эту алхимическую волшебную реакцию. Недаром Пикассо никогда не расставался с целой горой живописного хлама, с экзотическими предметами, призванными держать его воображение в подогретом, активном состоянии. Всю жизнь копил странные предметы и охотился за всякими необычностями, начиная от африканских статуэток и заканчивая черепом быка, выторговывая у приятелей понравившуюся диковинку вроде пестрого африканского покрывала с такой страстью, будто дело касалось куска хлеба насущного. Напряженный поиск «детали» и «кодового знака» тем более касался женщин, натурщиц и возлюбленных, в которых Пикассо жадно искал что-то особенное, что могло послужить мощным творческим импульсом.

«Античная греза», как гласит предание, явилась ему на берегу Тибра, в свете дивного, благодатного предвечернего итальянского солнца. Пабло новыми глазами увидел задумчивую Ольгу среди расступившихся танцовщиц. Будто огненной чертой силы небесные вдруг очертили ее силуэт, когда она осторожно спускалась к воде, точно хотела попробовать, не холодна ли она для купания. Так шла вдоль прибоя нимфа Калипсо, похитившая Одиссея, так шли когда-то по этим древним берегам целомудренные весталки, подхватив края туник.

Одна секунда восхищения — и в ход вступили законы, над которыми воля и логика не властны.

И если кто-то думает, что поскольку Пикассо явно не походил на книгочея, а значит, и не мыслил литературно, то он жестоко ошибается. С виду грубоватый и простой, не читающий философов и недолюбливающий мудреное утонченное чтиво, как раз в живописи он «думал» подхваченными, быстро переработанными литературными образами, квинтэссенцией, сутью содержания. Так ему было проще. И он прекрасно с этим справлялся. Литература бесперебойно поставляла ему материал, быть может, и не затрагивая лишних душевных глубин. А в Риме, с его музейно-галерейным наследием, сравнения напрашивались сами собой. Классика, ожившая классика!

Код Ольги был найден. А как только он был найден, началась необратимая реакция. Та самая таинственная алхимическая реакция — неостановимый процесс накапливания, сублимации и кристаллизации чувств, о которой как раз в тот период, собирая последние силы, изнывая в поисках утраченного времени, в душной комнате с закрытыми ставнями на парижском бульваре Осман блистательно писал Пруст.

Долгожданная весенняя алхимия любовных превращений затянула Пабло в свой водоворот возбуждения и нетерпения. Поистине, как говорил сам Пикассо, «надо брать свое добро, где его находишь». Устоять перед римской весной, разбудившей зуд крови, было невозможно. Он сам хотел, чтобы что-то необычное, чего никогда не было прежде, вырвало его из старой жизни, вихрем закрутило и повело. А тут — возрождение в душе, возрождение на улицах, на стенах галерей, возрождение в далекой России, и эта девочка оттуда... Все совпадает, все сходится, все пророчит, все не случайно и не зря...

События множились. Прогулки вдвоем становились все длиннее.

Они присматривались, впитывали черты и привычки друг друга: она — осторожно, он — с несравнимо большей жадностью. Слегка вытянутый овал лица Ольги — миндалевидный, которому не мешали чуть обозначенные высокие славянские скулы, — все нравилось испанцу. А скупая, сдержанная линия рта, плавный переход от переносицы к «подточенному» снизу носу, гордо, твердо посаженная, но тонкая женственная шея — казались верным слепком греческих статуй. Неяркие краски лица (его новая избранница косметикой почти не пользовалась, что тоже нравилось Пикассо) словно освобождали взгляд от лишних деталей, чтобы не отвлекался от главного — рисунка изящного тела и его пропорций.

Как у женщин «содержательных», живущих внутренней жизнью, у нее все уходило в выражение постоянно меняющегося взгляда. И одинаковой Ольги не встретишь — ни на портретах, ни на фотографиях.

Отсутствие в этом сдержанном облике русской мадонны ярких деталей не смущало Пабло.

Он видел то, что всегда предпочитал: целое, абрис, заключающий выразительный объем, ту самую «истинную линию», про которую говорил Кокто: «Только она должна вести художника вперед!».

К этому периоду достославных «римских каникул» относится и самый реалистичный, «подробный», классический — без искажений, то есть самый «похожий» портрет Ольги Хохловой, который Пикассо так тщательно и точно выполнил карандашом. Головка его новой музы — тщательно проработана, как «штудия» в школе живописи, когда делают рисунок с гипсовой модели.

На его рисунке Ольга кажется старше, чем была на самом деле. Художник как бы заглядывает на десять лет вперед. Такое с портретами Пикассо случалось не раз, не зря он говорил про позирующих ему людей: «Непохожи? Вот как? Значит, им придется такими стать!». И эти модели, словно по волшебству, покорно «дозревали» в жизни до своих портретов, будто под дьявольским заклятием судьба доводила их до суровой похожести.

Под гладко причесанными волосами, разделенными на прямой пробор, правильные, как у греческих статуй, черты лица, безупречный нос, красивый овал лица. Лишь плотно сжатый рот, общее впечатление напряженного драматизма отвлекают от напрашивающегося и слащавого сравнения с мадонной. Завораживают, поражают огромные темные глаза, «обращенные в себя»: отсутствующий взгляд погруженного в свои мысли человека, остановившегося перед какой-то мрачной бездной. Это самая выразительная и трагическая часть портрета. Такое лицо вполне могло принадлежать инфернальной героине Достоевского, может быть, самой Настасье Филипповне накануне бегства с Рогожиным.

Создан образ почти пугающий своим внутренним трагизмом, будто в этот момент открылась некая «информационная щель» и Ольге было дано узнать свою судьбу наперед. Но ее никто не знает наперед, тем более в разгар весны.

Ради Ольги Пикассо был готов даже изменить самому себе: умерить экспрессию, вспомнить грезы классики, как на заре юности, когда еще учился живописи в Мадридской академии художеств Сан-Фернандо. Как он говорил: «Я готов кинуться в неоэнгризм», что вскоре и сделал. Ведь Ольга умела так грациозно сидеть, поджав под себя стройные ножки! Ее точеная маленькая гладкая головка была так умилительна!

Так или иначе, но Пикассо начал заметно менять манеру своего художественного письма. И этот период неоклассики — «неоэнгризма» — у него затянулся надолго. Может быть, ни одна женщина в его жизни не могла так основательно поколебать незыблемые основы его творчества, изменить сам стиль его живописи и публично вернуть его традиции, как это сделала новая возлюбленная.

«Я хочу узнавать на портретах свое лицо», — эти жестковатые слова, сказанные Пабло Ольгой, что называется, вошедшие в анналы, были не капризом, а формулой вкуса. Пабло ей «уступил». Дело было не только в Ольге, но и в некоем переломе жизни, в войне, в переоценке прежних достижений, в сближении Пикассо с классическим «Русским балетом», их духом и традициями, с неосознанным влиянием имперского и богатого прошлым Рима. Сошлись воедино масса причин. Но у Пикассо никогда и не было «одного» лица в живописи, у него всегда одновременно существовало несколько лиц. В том-то и дело, что с «классикой» Пикассо никогда не порывал, как не порывал насовсем и с кубизмом. Как вспоминала его любовница Фернанда, он просто прятал листы с реалистическими работами в стол, а то и рвал их, отвоевывая известность на других фронтах, более перспективных и новаторских.

Теперь же просто-напросто перестал «стесняться» своей способности прекрасно ладить с классическим рисунком и окунулся в реализм, слегка «замутив» его чистые воды иронией, предельно упростив композицию, добившись четкости линии и небывалого обобщения, — словом, добавив к традиции немного «себя».

Внутренняя усмешка, а порой нескрываемая пародия на заимствованную манеру французских художников «старой школы» конца XIX века, включая пуантилистов, не помешали Пикассо в период страстного увлечения «русской музой» — с 1917 года по 1920-е годы — создать ряд удивительных, может быть, самых гармоничных, умиротворенных, мастерских произведений как в живописи, так и в графике. Такое сильное влияние женщин, которых Пикассо явно не рассматривал с сакральной, сокровенной или мистической точки зрения, может показаться фактом странным. Но это если не знать, что, с одной стороны, художник руководствовался рассудком, а с другой — всегда жил во власти стихийных импульсов.

Не зря Пикассо всегда необыкновенно злился, когда ему говорили, что он живет инстинктами, в то время как он уверял всех, что живет умом.

Сближение с балериной, безусловно, оказало на мастера и какое-то благое умиротворяющее психологическое воздействие. Сдержанная Ольга не была так вызывающе эротична, как прежние и последующие музы Пикассо. При первом же взгляде становилось ясно: эта женщина создана не для вакхических упоений, бездумных шатаний по мастерским, ночных дозоров и шумных компаний, ее нельзя было представить себе за стойкой бара и не очень трезвой.

Она была другой, более высокой и более сложной породы, тонкой душевной организации, и он это понял.

Стоящие обеими ногами на земле, реальные, разбитные, говорливые француженки сразу отошли в тень. Забылись его прошлые подруги — обитательницы «бедного дома искусств»: «Плавучая Прачечная», неутомимая глотательница бульварных романов и комиксов, легкомысленная жизнелюбка Фернанда Оливье, практичная и, как многие считали, достаточно лживая, фальшивая «куколка» Ева Гуэль, и многочисленные натурщицы.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

 
© 2024 Пабло Пикассо.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.
Яндекс.Метрика